
Поп Матвей — коренастый и прочный. Из скупости, когда работников не было, сам пашню пахал. Поплюёт на руки, подберёт подрясник и пойдёт за сохой. Платить работникам не любил — жил больше обещаниями да улесами. Казачиху имел неграмотную сироту, сулил попадьёй сделать, но отговаривался старостью, обещал скоро умереть и отказать ей всё хозяйство.
Когда пришёл декрет — «Равнять поповские земли под мужика», — записался в крестьяне своего погоста.
До революции считался у властей духовных важным и нужным человеком, а прихожанам приказывал каяться в грехах публично.
— Так делал Иван Кронштадтский, и большая польза от того кающимся была...
Иные бабы соблазнялись и каялись всенародно в церкви. После такого покаяния о тех бабах узнавали все тайны — с кем баба грешила помимо мужа, и вместо пользы немалое зло было бабе от мужа, да и соседи много издевались.
Мужики каялись всенародно реже баб:
— Мало ли чего, батька, бывает, а ты велишь всё выворотить наружу — кому надо?
— Душе, сын мой! — отвечал поп Матвей. Мужики знали связь попа с работницей, говорили:
— А ты бы, батя, сам публишно-то покаялся? И ништо, што ты в преклонных годках, грешков-то по женской части и у тебя бы наскоркалось.
— Духовное лицо не может миру каяться... закону такого нет!
Как-то раз был поп Матвей на именинах другого попа ближнего прихода.
Именинник пьяный сквернословил и издевался над церковью и над теми, кто мужика на обороти водит, как коня, а научить ничему не умеет.
Поп Матвей, глядя на скудную закуску, на уху, налитую в общую большую чашку, сказал:
— Взял бы я чашу сию с ушицей и умастил бы твою, поп Иван, безбожную и лысую главу, да руки марать не желаю...
— Поди-ка, ты, Матвей поп, много веруешь?
— Верю, верю.
— Полно, нешто не ведаем ты и я, что покаяние даёт нам деньги, а что мужики грехи скажут, так это ни тебе, ни мне не надоть... у пап Ромейских было — те листки народу продавали на отпущение грехов: купи листок у папы и поди убивай — грехи прощены, то, значит, и есть доказано, что покаяние никому не надобно. Но папы были умственнее — они брали за своё притворство дорого... мы же памятуем — «курушка-то по зёрнышку клюёт...»
— Закрой, Иван, уста смрадные, не богохули на церковь!
Поп Матвей хотел встать да уехать, но передумал: «Пущай всё скажет...»
— Вот ты, Матвей Ильин, — древний годами, а девку-казачиху опаскудил, и ей, поди, дороги нет замуж?
— Девицу Марию Трифонову замест дочери держу я, Иван, ты же, не ведая правды, лжу плетёшь на мою голову, и сие неразумно.
— Ну да, Матвей Ильин, я тебе не судья — выпьем-ка за то новое, что идёт, пришло и все поповские сидения на даровых хлебах под метлу метёт, ибо грешны попы веками перед народом, что сами мы безобразили: упивались, осеньщину да христославно собирали с мужика, мужику было есть нечего, а мы собранными с мира мякухами лошадей откармливали... а?
— Замолчи, винопийца!
— Замолчу — выпьем, поп Матвей!
— Лакай без меня.
— Знаю... самогону не вкушаешь, поп богатый, а церковного вина у меня про тебя не припасалось... Мы же и самогон дуем!
Вошёл сторож пригласить именинника окрестить ребёнка.
— Поди-ка, дьякон, да обмотай, как умеешь,-родущего, — сказал дьякону поп Иван.
Поп Матвей окончательно рассердился, встал из-за стола.
— Безбожен, ленив и нерадив ты, поп Иван, сам я схожу и окрещу младеня...
— Поди и мотай... Всё одно, кто молитву даст! Окрестил ребёнка поп Матвей и уехал домой, а дома при свече писал архиерею:
«...Шелекушного приходу священник держит себя, Ваше преосвященство, как безбожный и страшный еретик, издевается, поносит церковь Христову и таинства её. Дьякону сей церкви даёт окрещать младеней, что и не по чину и беззаконно. Поселяет суету сует и безверие среди прихожан. О людях же говорит, о церковных слугах и иереях, пакостно и про меня за то, что я блюду христианскую заповедь: «Помоги сирому, убогому», что держу в доме своём, яко дщерь, работницу Марию Трифонову отроковицу, именуя мя старым кобелём и совратителем телес и прелестей женских, отозвался хулительно и словоблудно при свидетелях, а потому, еже не воспоследует строго решения Вашего высокопреосвященства на него, Ивана сына Никитина, попа, то неисчислимый разврат, распадение верных и урон будет вере Христовой, сиречь — православной церкви!
Священник Матвей Ильин».
Попа Ивана вскоре после именин вызвали к архиерею, и архиерей, затопав на него ногами, обозвал псом старым, нерадивым и еретиком, сказал:
— Счастье твоё, что время иное, трудное, церкви настало ныне, а то бы сидеть тебе на хлебе и воде в тюрьме монастырской... теперь же сдай приход преемнику своему, сам ступай в причётники...
Поп Иван ответил:
— Я не хочу народ обманывать и говорю тебе, архиерей, — пойду я по миру, и лучше пускай меня мужик нищим кормит, чем кормиться ремеслом неподобающим от церкви.
— И кто тебя на старости лет совратил? — покачал головой архиерей.
Поп Иван, вернувшись расстригой, перестал ходить в церковь. Зная его простоту, как и раньше, пришёл к попу Ивану Гришка-бобыль — занять на чёрный день у попа, что можно, и поп Иван таким, как Гришка, никогда не отказывал, а тут сказал:
— Сам я, Григорий, сир и наг и иду кусочничать — тебе же укажу путь, как деньги добыть: поди-ка ты, парень, к попу Матвею — только денег за работу не проси... мирись на то, что даст, и сам ты, работая у него, увидишь, что с такого скупца взять, а взять с этого попа можно. С людьми он жесток, ты постели ему мягче, да чтоб потом в постели гвозди были — с ладным по-ладному, с бодливым дуй батогом!..
— Хорошо, иду, — сказал Гришка. Поп Матвей сказал Гришке:
— Умников, мужичок, я не терплю... мир глупыми подпёрт, оттого и стоит во веки веков, и писание гласит о том же, что «смиренных разумом бог взыщет всячески, и таковых есть царство небесное».
— Вот о царстве-то небесном я и хлопочу, бате, — а служить я тебе буду год, ничего не плати — только мерина дай, твой мерин мне очень приглянулся.
— За год работы — мерина дам! Служи, цена сходная... Стал с этого дня работать у попа Матвея Гришка-бобыль: пахал, сеял, боронил. Зимой, не выбирая погоды, дров навозил, напилил и в костры склал.
— Хорошо, сын мой, — хвалил Гришку Матвей поп, — так будешь стараться, то к мерину в придачу жеребёнка дам.
И хитро поглядывал на мужика. Гришка столь же хитро оглядывал попа, спрашивал:
— Только, бате, сдержишь ли слово?
— Мне ложь не по чину... Я лицо духовное! верь... Гришка приходил на кухню обедать — взглядывал на девку:
«Видная девка бобылка — нашего поля ягода».
Поп Матвей тоже приходил на кухню, садился, и начинал расспрашивать работника о делах в поле, и не уходил до конца обеда. Так же делал и за ужином.
«Берегёшь, поп, девку, а все же уловлю я тебя», — думал Гришка и шёл спать в сторожку-избу.
В сторожку приходили мужики и бабы: кто попа Матвея на исповедь звать, кто просто дожидался, когда отопрут церковь, а иные из церкви, не достояв службы, — побалагурить, проведать о деревенских делах. Гришка спал на печи, а когда было очень шумно и душно, уходил на сеновал.
Гришка часто спорил с мужиками. Сегодня вечером мужиков собралось много — полагали, что будет служить всенощную приехавший архиерей.
— Эй, мужички! попы сами не верят, а вы поклоны бьёте в церкви, свечи купляете?..
— Да ходить больше некуда!
— В избу-читальню подите, там занятнее!
— В избу ту пущай молодёжь ходит — у ней руки, ноги пусты, — нам некогда...
— В церковь, небось, нашли время?
— В церковь как не пойдёшь? батьки, деды наши ходили, парень, и мы по ним...
— От попа ничего не узнаете, а там о новом узнали бы и поучились...
— Сам-то ты учён?
— Не учён многому, но буду учиться и научусь.
— Сказывай про твоё новое! Вон продналог везти надо на Шондому — такой приказ из города исполкому, а на Шондому и дорог нет...
— Станца рядом — десять вёрст, всяк бы туда свой оброк вывез и на своей лошади, а тут на Шондому чужих наймуй! Потому по реке туда надо плавить, а река с порогами, умелому по той реке надо ехать, неумелый всё потопит. Вот и наймуем рыбаков, они, сверх продналога, берут пуд и два — переплачиваем, а пошто? станца рядом.
— Жалуйтесь! В городу, може, саботажники сидят... в центру с жалобой ходока — разберут.
— С жалобой? а куда это мужику с жалобой лезть?
— Попов казак, бобыль, тебе языком трепать с пуста в самый раз!
— Я не с пуста говорю!
— Да куда жаловаться-то?
— В центру, в Москву, говорю!
— Мы тут кой год подали одному новому начальству заявку на сенокос — потому болот в нашей волости в сенокосах на три четверти, — одна таки четверть траву ростит, и вот чтоб за болото не платить, а что вышло?
— Что же?
— То... взял он нашу заявку, а по дороге деньги, что с нас собрал, в карты спустил и сел в тюрьму с нашей заявкой, а мы уже третий год за сенокос сполна платим, как будто и болот в наших местах нет!
— Надо было повторить заявление!
— Повторяли — теряют.
— А тут ещё и такой был. Приехал, собрал нас, сказал: «С вас взяли неправильно продналог, не по той категори, да теперь уж не вернёшь!» А мы на половину переплатили... кто не смог платить, того в Каргополь на высидку взяли!
— Чего с ним? бобыль, он земли не знает и горя не видит...
— В читальню твою пущай молодёжь ходит!
— И вы бы после работы шли, хоть газет почитать.
— После у нас, парень, не бывает. Спахал подзимки — ковыряй новину... сани, дровни, хомут расшился, гужи подсмоли да проведай, где вывозка, чтоб в артель взяли, а то и без хлеба насидишься!
— Так! конь есть — зря его кормить не приходится, а то он весь скот объест.
— А не обидно вам, как вас поп дурачит?
— Пущай! Мы не попу молимся. В церкви стоишь, как в киятре, — и о боге не много смыслишь, а на душе лекко.
— Почему так?
— А потому! В ребятах малых были, ходили в церковь, старее стали — за ребячьи годы память цепится...
Когда отлучался с требой поп Матвей, то всегда девку казачиху отпускал в гости к родне, избу запирал и ключи брал с собой.
«Хитрый, да попадёшься — врёшь, поп!» — думал Гришка.
Как-то раз заехал к попу Матвею купчина: видом матёрый, а волосом и лицом на Гришку схож — русый, усы кольцами и грудь из-под жёлтой сатиновой рубахи выпирает. Только и было различие в наряде. Гришка одет в посконное да изгребное тканьё, а купчина в сатин, сукно и плис. И ростом ещё выше Гришки.
Подивился на купчину Гришка, а купец и не заметил бобыля. Узнал лишь Гришка, что купчина с заграницей дела ведёт.
«Кабы родня была какая в городе, то подумал бы, что брат родной, а то один, и никого нет в городе...»
Пошёл купчина с попом Матвеем в церковь, и Гришка было за ними:
— Дай посвечу да поговорю? Поп сказал:
— Поди-ка спать, Григорий, нам сторож Наум посветит.
— Я ещё не ужинал!
— Поди, поди в сторожку! с ужином повремени — позову, со мной поужинаешь.
Ушли поп с купчиной в церковь, а Гришка решил:
«Как бы не так! ждать...»
Пришёл на кухню, сказал работнице:
— Дай-кось, Марьюшка, поужинать.
— Мой руки — садись!
Вымыл Гришка руки, сел за стол, взглянул на девку:
— Ладная ты девка, а с рыжим попом живёшь.
— Кому какое дело?
— Да мне вот дело есть к тебе. Я бобыль, ты-бобылка — нас пара, оба молодые, давай поженимся? Отслужу попу, мерина получу, да жеребёнка обещал, а у тебя своя корова есть, вишь и хозяйство.
— Не маленькой, а дурак! веришь тому, что он тебе обещал? — жди ужо.
— Думаешь, не отдаст?
— Знаю... говорил: «Не дам, и цен таких, лошадьми платить, нет».
— Ну так он не знает, знаю я! Мерин будет мой.
— Не повенчает нас?
— Вот ты так глупая, на черта нам венчаться — запишемся в исполкоме...
— Ой, мужик! А ведь правда... только у тебя земля как?
— Землю возьму — дадут! Мерина у попа сведу да обменяю — ещё придачи получу.
— Искать будет... судиться?
— Пущай судится — тогда за работу сдеру дороже мерина.
— Ты бить меня зачнёшь? с попом грешила... я не виновата... подростком к нему пришла, сирота, он улещал да всяко... — Девка заплакала.
— Брось, не беда, что пёс цветок огадил... дождик пойдёт, смоет, так и тут... Это грех по-старому, по-новому ушла к другому, и конец — согласна?
— Согласна я, Григорьюшко!
— Грамоте тебя обучу, жить будем согласно — приходи сегодня на сеновал... жду.
— Ой, ты, — боязно!
— Ничего, не бойся, сговоримся, как нам рыжего хитрее в мешок поймать, потому он меня ловит и, думает, поймал... не наливай, я пойду доглядывать, что они в церкви с купчиной творят.
— На сеновал я буду когда попозже, со вторыми петухами.
— Жду — приходи!
— Ой, и надоскучило мне чужому ублажать да робить.
— Уйдёшь с неволи поповой.
Подобрался Гришка к церковному окну, глядит — поп Матвей купчине старинные образа со стены снимает, а тот глядит долго на них, рукой водит, и который образ подходит, сторож в мешок суёт.
«И это для меня ладно!» — подумал Гришка, уходя в избу-сторожку. Вскоре поп позвал его ужинать.
Купчина, не заходя в избу, уехал.
— Пошто, бате, не звал меня в церковь — я бы те посветил?
— Тебе, Григорий, и так дела много, да и человек ты мирской, а сторож — он для того дан церкви... Тоже ноги у тебя в глине, в навозе, а приходится по делу и в алтаре быть.
«Всё одно, хитри! — думает Гришка. — Ныне ты будешь без хозяйки — не я». И ушёл на сеновал.
В этот вечер поп не дождался работницы:
«К родне ушла без времени? Стала девка пошаливать»,— думал поп. Ему не спалось, он зажёг свечу, сидел, писал и подсчитывал, сколько выручил за образа: «Прихожанам объявлю, что обветшали образа, да и в церкви ремонт требуется». На другой вечер поп Матвей, сидя за ужином, пространно толковал Гришке, где пахать подзимки.
— Всё будет сделано, бате, только уговор наш помни и слово сдержи. Я работаю честно.
— Честно работаешь, не спорю, мерина получишь, трудись без сумлений...
Гришка ушёл, а поп попозже на кухню — лёг на кровать казачихи, но Марья ушла, поп ждал:
«Куда это девка ходит?»
Он кряхтел, не гасил огня, лежа смахивал со стены рыжих тараканов, иных даже из бороды вытряс:
— Нечисть, прости бог! Надо моры купить, обсыпать щели...
Казачихи поп Матвей не дождался, кряхтя и отплёвываясь ушёл к себе, закурив махорочную цигарку.
Утром девка объявилась, сказала, краснея и глядя в пол:
— Ухожу, Матвей Ильич! Дай расчёт...
— Расчёт не полагается. Живи, пока жив я, а там всё твое...
— Долго ждать, может, ты сто лет проживёшь... да и родни у тебя много.
— С роднёй не лажу, сама знаешь, — куда уходишь-то?
— Родня зовёт — ухожу.
— Ой, грешная ты! Будешь за блуд в огне кипеть. Подвесят тебя нечистые, страшные слуги сатаны, крючьями за причинное место! вот гляди.
Показал поп девке картину Страшного суда:
— Видишь?
— Вижу... да всё же пущай!
Ушла от попа казачиха, корову свою с поповского двора погнала. Поп сказал:
— Может, девка, тебе её кормить нечем? Оставила бы корову, а там уладишься, возьмёшь...
— Не... угоню к тётке.
«Не пойму, что с ней? — думал поп. — Надо, видно, другую сироту-божедомку проведать, а пока написать вдове старшего сына. Попадья-то бывшая измаялась в миру, жир спустила... давно набивалась в хозяйки».
Сел поп и написал снохе, чтобы приезжала скорее.
Время подходило к Тришкиному расчёту — ушёл и Гришка, не доработав недели, а в конюшне попа оказались кобыла с жеребёнком.
Видимо, работник, уйдя, увёл мерина. Запер поп избу покрепче, пришёл в Гришкину деревню, к бывшему купцу знакомому, ходил по деревне, спрашивал, а ему отвечали:
— Не, батька! На нашей поскотине таких меринов нету и во дворах нету.
Пошёл поп Матвей обратно. В поле встретил Гришку — берёт у соседей землю, и померщик отколачивает межи... Поп Матвей поздоровался с мужиками, что меру носили, а Гришке сказал:
— Ты пошто, Григорий, не дослужил, а мерина у меня свёл?
— Мерина?
— Ну да, знаешь сам, пегого.
— Я думаю, отец Матвей, ещё судиться с тобой о жеребёнке: обещал и не даёшь.
— Мерина пошто свёл? Куда?..
— И память же у тебя, бате! Редко пьёшь, а тут, видно, хорошо выпил — ведь ты его, мерина-то, купчине продал...
Мужики обступили попа с работником, смеялись:
— Ай да поп! а ещё нас корит пьянством...
— Какому купчине, пёс ты?
— Тому самому, что в церкви у тебя старинные образа покупал. Нашёл место торговать — ты бы лавку открыл... и образа-то, суседи, все ценные, ежели бы их свезти в город, в музей, — вся бы волость благодарность получила, а то народное добро шпекулянту.
— Ишь ты, рыжий черт! — закричали мужики. Поп Матвей быстро пошёл прочь. Прошёл Гришкину деревню и за деревней в поле, по дороге, встретил бывшую работницу, нарядную, радостную.
— Куда, Маша?
— Домой, батя!
— Да ведь твой дом у тётки, за три версты от меня.
— Не, нынче здеся... я ведь теперь Григорьева жена...
— Где же свадьба была, кто венчал?
— Вчерась записались.
— Ой, не боишься, баба, греха? Ой, ты великая грешница, обманщица! Ну да ладно... Сгоришь на том свете — теперь смотри не лги отцу духовному. Не видала ли ты моего мерина в новом дворе у мужа-то?
— Не, батя! Лошадь есть, только кобыла сивая, молодая, резвая кобылка, и ещё нетель да моя корова — вот и весь скот.
Поп Матвей погрозил Марье пальцем, тряхнул рыжими с проседью волосами, в сердцах пошёл было в исполком с жалобой, да коротко подумал:
«А как признаюсь, что он у меня работал и сколько. Много работы сделано...»
Спешно пошёл обратно и, не догнав бабы, крикнул:
— Стой, Марья! Баба остановилась:
— Чего, батя?
— Ты страшная грешница! Ты лжёшь отцу духовному, а душу спасти от муки тебе просто и легко.
— Как же, батя?
— Надо, девонька, тебе покаяться публишно в церкви и всё сказать только... Как с Григорьем говорила, как тебе сказывал, что мерина уведёт... Ну и там всё, как умеешь... легота душе, и бог грехи простит, и будешь в раю... Поняла?
— Поняла, батя... только я ужо у Григорья-то спрошусь.
— Не греши больше! Не спрашивай и не говори ему, оттого легше каяться будет и всё зло с тебя спадёт — будешь бела и безгрешна...
— А нет, батя, слушалась я тебя — про тебя не сказывала и не скажу... стала замужней, мужу покоряюсь, всё говорю и слушаюсь... на то, чтоб согласие, чтоб ничего без мужа не делать, и он также мне про себя всё сказывает.
— Глупая ты! Нищая, голая была, как щенок заблудный... пригрел, дал кров тебе, а ты ушла с конокрадом — стыдно, девка! стыдно... — кричал поп.
— Ну и я же тебе работала, батя, себя отдала, и всё.
Поп Матвей плюнул и пошёл.
«Надо иную сироту-божедомку зазвать — эту упустил».
Пришёл великий пост. Гришка пришёл к попу Матвею, смиренный вид, шапку в руках мнёт, с ноги на ногу переступает и виновато глядит. Поп подумал: «Разбери вот его? Совесть ли зазрила или ещё варакосину придумал, ну да теперь, дружок, не надуешь. И девку такую бесценную сманил, поганец!»
Поп молчал. Молчал и Гришка, стоял около покаянных ширм, и попу показалось, что мужик крестился. Вздыхал — видно, что совесть прижала? бывает с ними...
Гришка вошёл за ширмы.
— Такое уже время, бате, все каются, дай, думаю, и я облегчу душу. Мерина, бате, я увёл — потому уговор был такой, а ежели неделю не дослужил тебе, то я человек честный — изволь, отработаю... Дров повожу и что хочешь, но ведь и ты слова не сдержал — жеребёнка обещал мне и не дал, а я старался, всё спахал, скосил, убрал и посеял.
— Правда, Григорий... но ты мерина верни — поладимся деньгами, а жеребёнка бери, то без обиды будет.
— Душу вот мне бы облегчить, потому я грешный ещё и работницу у тебя увёл — правда, она жена мне...
— Беззаконно, Григорий! Записался, а церковь презрел — грех.
— Знаю, что грех... Ой, бате, знаю...
— Душу облегчить, Григорий, надо тебе. Лучше всенародно, потому были такие, каялись, и бог и мир прощали... издревле идёт оное покаяние — мы ныне закинули древнее-то... жену или, как сказать? наложницу свою, Марью рабу, не пустил на покаяние, во грехах её душу кинул, так прими же за себя и за неё малый стыд, и господь отпустит твои прегрешения... Правда, сыне, грешен и я был, что не наставлял тебя во житии у меня праведному житью, хождению в церковь не понуждал, да ты в работе был по моим грехам, и праздники некогда было блюсти по-истинному.
Помолчал поп Матвей, вглядываясь в лицо Гришки, но, кроме смирения, лицо его ничего не выражало.
— Скажись-ко про мерина, мы тебя тогда со многими свидетелями к суду приведём каяться, озорника, обидчика...
— Тяжко мне, бате, стыд, но объяви народу — каюсь.
— Тяжкого тут не должно быть — легота души, и всё по порядку, сын мой... и чем больше обскажешь житие у меня, и про Марию, что сманил, и про наш сговор, и иное... Не утаи, сын мой Григорий, что я, грешный, не наставлял тебя человеколюбию и вере Христовой, оттого что за делами ты был...
— Всё обскажу, бате, объявляй! Вышел поп Матвей на амвон:
— Миряне! верующие! тут вот мой бывший работник, раб божий Григорий, так он взгорел душой, подобно немногим из вас, о грехах своих речи всенародно. От сего всенародного покаяния великая легота душе бывает, и разум просветляется силой всевышнего, но многие вы покаянию всенародному души не выставляли и коснеете в грехах... и вот нашёлся человек, не убоявшийся клеветы вашей, ни посмеяния неразумных, идёт на заклание грехов своих, а потому душа его раскрыта днесь свету райскому, и вы внимайте глаголу души чистому — его устами говорит сама истина, и я, пастырь, на сие раба Григория благословляю!
— Слышим, слышим!
— Пущай!
— Эй, Гришенька-а! ещё не так давно здесь бабы каялись, а и солоно же им пришлось...
— Робята! Не мешайте!
— А ну — чуем!
Гришка, выйдя на амвон, надел шапку и ждал, когда голоса угомонятся. Поп громко сказал ему:
— Григорий, сними картуз!
Гришка сделал вид, что не слышит попа.
— Мир хрестьянской! Держите вы попа такого, который ваше народное богатство из церкви продаёт, и это говорю вам сущую правду, сам поп велел верить мне!
— Не верьте, миряне, лжёт!
— Сам, поп, лжёшь!
— Какое, Гриша?
— А вот какое! Когда я служил у него в казаках, старинные образа шпекулянту продал... Своими глазами видел, как он со сторожем образа купчине в мешок пихали, образа те древние, им цена большая, потому что нынче таких и мастеров нет... мужики их писали, народный труд!.. Стояли те образа сотни лет, и краска на них не линяла и не чернела... теперь же он с вас собрал деньги, говорил: «Жертвуйте на украшение церкви». На ваши деньги заказал кое-какие образа богомазам в городе, а те, старинные, должно быть, купчина за границу продал... Агличаны любят нашу старину и добираются, агличанам всё хорошее надо в музеи, чтобы хвастать, а вы не знали и проглядели!
— А ведь ты правду сказываешь, Гриша!
— Ещё известно вам: взял он работницу, ныне моя жена... жила она у него много лет, труды клала, опаскудил девку и не то за грех, за труд ейной ничего не платил — лажу с него судом искать!
— Ищи, Гриша! Нынче суд народной, не отвертится.
— Попа Ивана, старика, архиерею оговорил — попа выгнали, ходит по миру, и вам же лишнего нищего кормить приходится, а поп Иван, ежели вы без церкви не обходитесь, — самый настоящий, честный человек: жил завсегда в бедности! Осеньщину, пасхальное тоже с народу не собирал — бедным отдавал последнее и по церкви не понуждал ни в старо время, ни теперь, — кто хотел — каялся, а кто не хотел — жил так, а поп Матвей в стары годы силом понуждал вас и жён ваших к покаянию и подношению, — становых да урядников на ваш счёт отпаивал, откармливал!
— Уходи с амвона, еретик! — закричал на Гришку поп Матвей и, засучив рукава рясы, кулаки воздел кверху.
— Уговорил каяться, не замай! В старые годы, миряне, побуждал вас поп Матвей на публишное покаяние, а ведомо ли вам зачем?
— Не, где его знать?
— Чтоб доносить на вас начальству, кто из вас проговорится о царе да попах худо, урядник завсегда был тут!
— А, было такое! Кузьку-хохла угнали на поселение.
— Прогоним попа!
— Спасибо, мужичок Гриша!
Гришка сошёл с амвона, проходя сказал попу Матвею:
— Жеребёнка, бате, оставь себе!
— Уходи с глаз, сатана!
— Не больно церковь чтишь, что так ругаешься?
— Я бы тебе горб набил, кабы не в церкви!
— Ну, это ещё кто кому? За обиду жены думаю тебя поколотить...
И ушёл.
Парит. Лето. Солнце ещё высоко, а в бледно-сизом небе малым комком снега в вышине только что появился чуть заметный месяц.
Идут по меже, путаясь в вязкой траве, Гришка с Марьей. Праздник — оба нарядные, крепкие.
— Наша полоса... — сказала Марья. — Рожь колоситься зачала...
— Зачала, а зерно ещё, гляди, молочное, мягкое... Постоит такая погода недели две, и жать можно.
— Хорошо, Гриша! Хозяин ты у меня.
— Думаю я, Марья, научу тебя грамоте, да бобылей и обнищалых собрать — начать с ними вместях работать, артелью лекко крестьянство править, а то задавила мужика работа в одиночку — от трудов не может мужик ни в театр, ни в читальню сходить, и ничто ему не интересно... забота всё гонит вон из головы мужицкой, а на нас глядя — может, и мужики артелями зачнут работать, тогда и мужик иной будет.
— Ой, ладный ты у меня, Григорий!
Межой они вышли на дорогу, потом свернули по другой меже, где была ихняя полоса, — поглядели её и снова на дорогу. Так оба, занятые мыслями о хозяйстве, ходили до вечера — вышли к реке.
Вечером от солнца стлалась по реке серебристая чешуя. Эта рябь долго и властно сияла и резала глаза глядевшим с дороги на реку... а вот набежало большое облако, похожее на птицу, оно распустило свои широкие синие крылья — померкло солнце, река улыбнулась мрачной улыбкой, и уныло-гулки стали в душистом сумраке её тёмные зелёные берега. С другой стороны реки, на бледном, затянутом будто серебряной тканью небе — белый месяц стал крупнее, незаметно кралась тишина, влекущая невидимку ночь... Марья прижалась к мужу, сказала:
— Ой, Гриша, не было бы дождя!
— Немножко помочит да опекёт — для хлеба это самое и надоть...
Они свернули к деревне.




