Попов Михаил Константинович

ПОСЛЕДНИЙ ПАТРОН


(хроника недавних дней)

Виктору Астафьеву, благословившему эту работу, посвящаю

Август, 12 число

Дежурный ангел облетал свои пределы и покойным оком озирал расстилавшиеся до горизонта земли.

С горней высоты открылась очередная пристегнутая к реке деревня. Она вольно растеклась по взгорку, который отсюда, с поднебесья, был едва различим, и по цельным крышам и срубам казалась вполне жилой и благополучной. Но это только казалось. Деревня отходила. И дежурный ангел ведал о том. Много раз опускался он сюда, чтобы принять на свои мягкие длани очередную отлетавшую душу. За это время многажды вырастали и умирали окрестные леса. И столько же раз вырастали и умирали поколения здешних насельников. Но никогда прежде деревня не доходила до такого предела. Даже в смутную пору, когда река несла сотни трупов и ангел не успевал принимать души убиенных. Даже в пору братоубийственной розни, когда повсюду царили два цвета. Даже в годину чужеземного нашествия и порожденного им глада. В самые лютые времена деревня теплилась и, благодаря Богу, поднималась. Но вот теперь она отходила. Из всех сельчан, постоянно живших здесь, оставалась одна старуха.

От земли исходил какой-то слабый зов. Дежурный ангел снизил полет. Уж не она ли? Нет... Старуха стояла возле своей избы и била поклоны. Закатное солнце мягко золотило кресты дальнего храма, стоящего в излучине. А старуха крестилась, гнула остервенело поясницу и время от времени косилась куда-то в сторону.

Что ее тревожило или, может быть, злило — небесный брат не понял. Соседняя изба — он знал это — пуста. Следующая в ряду — тоже. А возле очередной, в которой с некоторых пор поселился какой-то приезжий, никого не было.

Дежурный ангел, описывая круг, стал плавно возвращаться на невидимую стезю. А взор его бесстрастно фиксировал то, что открывалось на вираже.

В сторону села, на отшибе которого стоял божий храм, летела, пластая речную гладь, моторка. Другая моторка — в ней был виден человек в форменной фуражке — неслась в противоположную сторону. Вдоль реки в том же направлении катил по изгвазданной дороге брезентовый "газик". Куда-то вбок, судя по всему в сторону леспромхозовского поселка, шел узкой тропой путник. Прямо в лес от реки в сторону ближнего лесного озера — другой.

Зов более не повторялся, и дежурный ангел отправился вслед за уходящим солнцем.

День остывал.

Май

Райкомовский "газик", переваливаясь на ухабах, катил вдоль реки. Когда машина попадала в особенно вязкую рытвину, секретарь, вцепившийся в передний поручень, неодобрительно косился на шофера. Но тот, не отрываясь от баранки, только пожимал плечами — дескать, что я могу, коли дороги нет. Распутица же...

Они проехали подряд три деревни. Ни души! Даже собака ни одна не выбежала облаять. А ведь еще год-два назад в той и вот в той деревне копошились старухи. Сошли, выходит... Совсем сошли... А избы стоят. Вон какие хоромы!

— Избы-то, Сергей Михайлович! — словно читая мысли секретаря, кивнул шофер.

— Да! — медленно обронил секретарь.

— Хоромы!

Секретарь покосился на водителя — и впрямь чтец...

— А ведь пропадут, Сергей Михайлович! Секретарь поморщился.

— Жалко, — заключил шофер и тут же добавил: — Вот бы в райцентр перевезти.

Секретарь промолчал.

— Вы бы похлопотали, Сергей Михайлович... Живу тесно. Жена второго вот-вот родит... Комната — сами понимаете... А в такой избе — ого-го!

— Так они же не бесхозные. Родственники, поди, остались...

— Да, не... Я узнавал. Многие бесхозные. На балансе у совхоза числятся. Их же все равно на дрова пустят. А продавать почему-то не хотят.

— Потому и не хотят, что родственники, наследники могут объявиться. Срок должен пройти. Ждать надо.

— Да уж все жданки прождал, Сергей Михайлович... А жена вот-вот родит. Куда мы в одной комнатухе... А так бы — раскатал, на баржу — и в райцентр. Где-нибудь на отшибе, на окраине...

"Газик" вырулил на луг. Открылась еще одна деревня. На угоре понизу виднелись какие-то белые кубы.

— Что за черт! — потерев забрызганное грязью стекло, вытянулся шофер. — Неделю назад был — не видел. Прямо НЛО...

Подъехали ближе.

— Тоже мне "НЛО", — усмехнулся секретарь. — Теплицы... Люди, видать, объявились. Вот и поставили...

— Люди, — зло бросил шофер. — Дачники! В городах на всем готовом. Да еще и тут...

Февраль — май

Шофер ошибался. Это были не дачники. В старой родовой избе, принадлежавшей одной из трех деревенских фамилий, поселился Степан Пляскин. А на дачника он не походил хотя бы потому, что прибыл в деревню среди зимы.

Путь у Пляскина выдался неблизкий. "Перекладных" сменил — не сосчитать. А последний перегон — бездорожье от узловой станции до деревни — одолел на военном вездеходе. Другому транспорту через эти сувои было не пробиться.

Водитель вездехода — сержант из прижелезнодорожной части — помог сносить ко крыльцу нехитрый скарб и уже собрался трогать. Но Пляскин остановил его. С командиром части, тем еще жуком, он расплатился: отвалил, сколько тот запросил, да еще сверх того. И ведь по сути ни за что. А этот-то паренек заслужил, грешно обойти. И Пляскин, расстегнув бушлат, полез за кошельком.

Вездеход скрылся за суземами. Пляскин остался наедине с деревней и только после этого огляделся. Ни одной тропинки не вилось от изб, ни одной ниточкой не вязалась она, горемычная, с миром. А тишина стояла!

На рябине, прибившейся к соседней избе, сидела ворона. Она удивленно таращила глаза, время от времени каркала да взмахивала крылами, точно остерегалась за свое богатство — жгучие грозди смороженных и, должно быть, сладких, как помнилось с детства, ягод.

— Дуреха! — тихо обронил Пляскин. Но ворона его не поняла. До нее не доходило, что, трясясь в буквальном смысле над своими сокровищами, больше ягод она топила в снегу.

Родовая изба — двухэтажный пятистенок — на первый взгляд как будто не изменилась. Разве показалась чуть ниже. Но это, видимо, было оттого, что по окна первого этажа, заколоченные досками, намело сугробы.

Пляскин достал походный топорик. Поднялся на крыльцо. Отодрал одну из досок, которые плотно заслонили входные двери. Потом этой доской да толстыми подметками унтов согнал наметенный на крыльцо снег и стал разбирать всю загородку.

Висячий замок, скованный изморозью, поддался со скрипом — ключ едва провернулся. Дверь тоже отошла с треском. На полу сеней лежал косячок снега. Пляскин по памяти нащупал выключатель. Щелкнул. Света не было. Не затворяя входа, прошел чуть вкось и в полумраке нащупал дверь в прихожую. Она растворилась, причем легко, точно изнутри ее подтолкнули. Впереди зияла темнота. По привычке сгруппировавшись, Пляскин разом охватил едва видимое пространство. Чуть справа мглилась белилами печь. А слева — он зацепил это боковым зрением — сумрак порола световая щель. Щель была короткая. Пляскину показалось, что она вздрагивает. Он резко отпрянул, задел затылком косяк, невольно пригнулся, ругнув себя, что забыл каску. И только тут опомнился.

— Ах, черт! — выругался он, на этот раз вслух, тряхнул досадно головой и включил висевший на пуговице бушлата фонарик.

В ярком круге трофейного "люкса" заголубели обои, а потом открылись фотографии. Два снимка — дед и баба — были заключены в общую рамку. Так и в оградке теперь покоятся. Хотя что теперь с той оградкой?!

Рядом с фотографиями всегда висело большое в резной раме зеркало. Пляскин помнил об этом. И все-таки встречная вспышка, когда он подвернул фонарик, опять вывела его из себя.

Чтобы сбить эту напасть, Пляскин осветил печь. Чего это он?! Давно ведь разметил все свои действия. Так предстоявший рейд, кажется, не прокручивал, как вот эти минуты — первые минуты под родным кровом.

Труба, как и положено, была закрыта. Открыл. Потом решительно прошел на кухню, отделенную от прихожей печью и легкой дощатой перемычкой. Чиркнул спичкой. Поднес к устью печи. Огонек заколебался, высветив закопченные стенки и горку снега посередине. Тяга была. Луч фонарика метнулся под печку. Дрова лежали плотной стенкой. Видать, еще мать с отцом заготовили...

Он положил костерком березовые полешки. Потом отстегнул ленточку бересты, отщипнул топориком лучину и, запихав все в середину, подпалил. Слегка пахнуло дымом. Видно, трубу все же запорошило. Но огонек живо распалился, завеселел и пошел играть задорным треском.

— Лады, — сказал сам себе Пляскин. — Теперь — да будет свет!

Выйдя на крыльцо, Пляскин достал из походной сумки монтерские когти, резиновые перчатки — все это он заранее припас — и пошел через сугробы к столбу, куда вели провода. Столб был жиденький, как и прочие опоры, точно электрики чуяли, сколь коротким будет у деревни световой день... Он обмял подошвами унтов снег возле столба, пристегнул когти, а потом, подумав, скинул бушлат...

...Свет не то чтобы залил избу — лампы от стужи да пыли были тусклые, — но в доме точно потеплело. Пляскин совсем оживился. Подбросил в печку дровишек, подхватил топорик, нашел в сенях долото и полетел на улицу, чтобы раскрыть забитые окна.

Доски трещали. Иные прогнившие осыпались. Работа шла бойко. Пляскин даже ушанку скинул, так упрел.

За треском ломаемой древесины, визгом и хлюпаньем ржавых гвоздей, за собственным сбивчивым дыханием что-либо услышать было мудрено. Но Пляскин услышал. Он привык держать "ушки на макушке". Это был скрип приближающихся шагов. Такой шаг — он знал по опыту — мог быть у тяжело нагруженного человека или старика.

— А я гляжу, кто сь это на танке приехал! — раздался под стать шагу скрипучий одышливый голос. Пляскин обернулся. В темном куле одежды, подпертом батожком, трудно было что-либо разобрать. И Пляскин не узнал, а, скорее, догадался. Это была Василиса. Это была последняя, как он слышал еще три года назад, деревенская старуха.

— Степан, что ли? — проскрипела бабка. Точь-в-точь, как давешняя ворона.

— Степан, — откликнулся Пляскин. — Здорово, Матвеевна!

— Да ты чего — все смекаешь раскрыть?

— Все, все, — бросил Пляскин. — Не сидеть же запечным тараканом.

— Чего сь? — не поняла Василиса.

— Открою, говорю. Все открою. В бэтээре в щель нагляделся. Будет!

— А батька-то с маткой, царство им небесное, только напереду, когда приезжали... Да и то пол-окна. Да в кухне ишо. А так в досках держали.

— А у меня будет открыто. Все окна открою. Все двенадцать...

— Дак ить поедешь — заколачивать придется. Хлопот-то!

— А я не поеду.

— Но?

— Жить буду.

— Совсем?

— Совсем!

...Переднюю — так звали чистую просторную горницу — Пляскин отворять не стал. Так и осталась на замке. К чему обогревать пространство да тратить дрова? Потом уж, разве, — ближе к лету.

Дрова в печке догорали. Палить ее докрасна было опасно. А ну как потрескается от перепадов да разницы температур, а ну как поведет. Поэтому оживлять да подбрасывать дрова больше не стал. Прогорит — и хватит. Тепла, конечно, немного. Сыро. Зябко. Да в таких ли условиях доводилось ночевать. А тут под крышей. Да под какой! Под собственной!

На столе в прихожей стоял старенький "Рекорд" — радиола аж 52-го года выпуска. Тут же лежала стопка пластинок. Пляскин воткнул штепсель, щелкнул тумблером. Шкала настройки осветилась.

— Надо же! — вслух удивился он. — Пашет! Ну-ка, ну-ка!..

Пластинки были старые. Однако старушки-радиолы все же моложе. Адамо — "Падает снег". Рафаэль. Магомаев. Серия танго. Кристалинская. Снова танго.

Пляскин любил танго. Его, Пляскина, нутро всегда было напряжено. А эта щемящая, грустная музыка, эти сентиментально-манерные слова так ослабляли вечно взведенную пружину, что отходили все заслонки и заглушки. Больше того. Эта музыка так порой его забирала, что он, к удивлению своему, обнаруживал на глазах слезы — то, что, казалось, навсегда уже ушло.

Пластинка закрутилась, потом, слегка заедая, зашелестела, и в избу робко проник мягкий тенорок:

Мне бесконечно жаль

своих несбывшихся мечтаний

и только боль воспоминаний...

Под матицей в прихожей свисало кольцо. Другое, Пляскин знал, есть в передней. Здесь и там подвешивали зыбку. Там его, дристуна, качала мать, здесь — по очереди дед или баба. И было это сорок с лишним лет назад.

До потолка оказалось рукой подать. "Как в блиндаже, - отметил он. — Чуть, разве, выше". И, продев руку в кольцо, поджал ноги. Зачем он это делал — не думалось. Просто висел. Висел и слушал мягкий жалобный тенор. И совсем мимоходно подумал, что кольцо выдержит.

Потом он сидел на узкой железной койке. На этой койке скончался его дед — ему было под семьдесят. Через десять лет здесь отошла его бабушка. Ей было почти восемьдесят. А дальше?

Пляскин откинулся назад и прислонился к стене.

Отец с матерью почили не здесь. Они покоятся далеко. А умерли совсем не старыми. "А может, потому и не старыми, что далеко? Или это не зависит? Наверное, нет. Ведь для отца места, где похоронен, и эти — не родина. Его прибило сюда не по своей воле. Малолеткой пригнали с Дона на Север. Ну а ему, их наследнику, что суждено?".

Мысли кружились, как старая заезженная пластинка, слегка спотыкаясь и вибрируя, и как-то незаметно, не успев даже разуться, он уснул.

Проснулся Пляскин от боли. Левая рука, неловко подвернувшаяся, затекла. А еще чем-то острым накололо запястье. Он высвободился. Морщась от противной истомы, которая корежила пальцы, правой рукой хлопнул по карману "хэбэ". Патрон. Тот самый — "последний". Это он острием пули давил на сухожилие.

Пляскин отстегнул пуговку. Блеснув тусклой латунью, патрон лег на ладонь. Это был третий по счету "последний". Первый затерялся где-то еще по дороге в госпиталь, куда его, Пляскина, доставили без сознания. Второй, спустя год, он отдал смертельно раненному другу. А третий... Пляскин подкинул патрон на ладони и сунул обратно. Пусть будет вместо талисмана.

С приездом Пляскина деревня заметно преобразилась. Снежную целину опутала мягкая сеть троп и тропинок. И все они вели от одной, в общем-то ничем не отличавшейся от прочих изб, — избы Степана Пляскина. Тропинка вела к реке, где появилась постоянно отворенная прорубь. Лыжный след уходил к опушке леса. Другой — в сторону села, где находилась центральная усадьба совхоза. Еще одна нитка тянулась к леспромхозовскому поселку, раскинувшемуся в противоположной стороне в глубине леса. Но едва ли не самой торной оказалась дорожка, соединявшая избу Степана с избой Василисы.

Единственной деревенской обитательнице заметно полегчало с приездом Степана. Он крепко ее выручал. С центральной усадьбы, или со стройки (так по старинке звали поселок леспромхоза, хотя там лет двадцать ничего уже не строилось) Степан носил, не обходя старухиной избы, хлеб, сахар, чай. Попросила его — починил плитку, отлудил самовар. А по весне вычистил свой колодец, поставил электронасос и стал носить бабке донную воду. Сравнишь ли чаек из водицы колодезной с речной, загубленной сплавом!

Довольна была Василиса своим соседством. Особенно попервости. Но потом затревожилась. Бывало, выходила она из избы на звоз, озирала черные избы, и какая-то властная гордость охватывала ее. Все померли или разъехались, а она вот осталась, сбереглась и стала единственной наследницей, хранительницей и радетельницей этой опустевшей, заброшенной деревни. Шутка ли — такие владения! А теперь — нет. Выглянет в растворенную створку — ас улицы доносится перестук. Это Степан что-то там мастерит. Что он мастерит, что смекает — ей невдомек. А того пуще — зачем приехал сюда, зачем уединения лишил. Не вытерпит подчас старуха, придет украдкой к Степановой избе, остановится под звозом, потопчется, да так ни с чем и уйдет — поди разбери, что там за затворенными дверями деется.

По весне Степан приладил возле избы Василисы скворечник. Но ясно дело, не только его он мастерил дни напролет.

Однажды, уже в апреле, Василиса услышала трактор. Из окна было видно, что сани гружены бревнами. Куда их везли, понять было нетрудно — к Степану. Но зачем?

Когда трактор уехал, Василиса вышла на крыльцо. От Степановой избы доносился звон топора. По тропинке, которая уже просела, старуха заковыляла в угор. Груда бревен была свалена возле Степановой избы, на заду. На одном из бревен, оседлав его, сидел сам Степан.

— Аль строить чего завел, Степа? — кашлянула старуха.

— Да не, Матвеевна, — оторвавшись от дела, откликнулся Пляскин. — Вон, вишь, как корму повело. Подымать буду.

Заднюю часть избы — хозяйственные постройки — изрядно перекосило. Верх вместе с охлупнем опасно завис. Подпоркой не обойдешься. Тут надо венцы менять. Но осилить ли такое в одиночку?

— Вот бревешки окорю, малость подсушу и начну помаленьку. Подсобишь?

Последнее Пляскин произнес с легкой усмешкой. Но бабка на это не посмотрела.

— А чего не подсобить!? — тихо и совсем без скрипа вымолвила она. — За добро добром платят!

Над чем бился Степан, сидя днями на повети, что выстукивал да выпиливал — стало ясно по весне. Едва стал сходить снег, на переду деревни появились теплицы. Да не пенальчики какие-нибудь, метр на два, какие обычно ставили в деревне. А несколько рядов крытых двойным полиэтиленом домиков. Словно подснежники на теплом склоне выросли. Вот их-то и заметил проезжавший мимо секретарь.

Июнь — июль

В конце июня, когда трава вымахала по пояс, в деревню нагрянули заготовители. Они прикатили с центральной усадьбы на двух тракторах. Эти трактора, "запряженные цугом", тянули бытовку, косилку, подборщик да еще ящик с инструментарием, поставленный на трубчатые полозья. Перепахав заливной луг, тракторный поезд остановился под берегом — чуть в стороне от избы Василисы.

Железной ордой, как всегда, правил Веня Малышев. Это был неопределенного возраста мужик, почерневший от тракторной копоти и пьяного угара. В далекую пору борьбы с тунеядством Веня был сослан в эти края на перевоспитание. Борьба, как известно, особым успехом не увенчалась. Но Веня в города уже не вернулся, а осел здесь, положив начало второму после Великого Новгорода их заселению. Процесс этот шел, судя по прилавкам нынешних магазинов, повсеместно. Но в этом хозяйстве сложились наиболее благоприятные обстоятельства. В ту пору, когда у Вени кончался срок, в совхоз на директорство прибыл некто Лукичев.

Лукичеву в те времена не было еще тридцати. Как, впрочем, и Вене. После окончания техникума он служил в одной городской с сельским профилем конторе и о каком-нибудь директорстве даже и не помышлял. Место чиновника, которое он занимал, вполне устраивало его. А место работы — тем более. Потому что в некотором роде соответствовало его социальной принадлежности. Ведь родился он в поселке леспромхоза, то есть в прямом смысле не принадлежал ни к селу, ни к городу. Но тут раздался партийный призыв. Его вначале уговаривали, а потом вопрос поставили ребром — либо место директора, либо партийный билет. Лукичев прикинул, что чем грозит, и в конце концов согласился.

Совхоз, куда его бросили "на усиление", был не просто слабым. Коров качало. Лошади с трудом таскали собственные остовы, не то что дровни. Но главное — в селах совхоза таяла рабсила. Правдами и неправдами выцарапав паспорта, молодежь подавалась в леспромхоз, уходила в сплавконтору, а то еще дальше — в города. Оставались большей частью старики.

Было бы это во власти Лукичева, он вернул бы беглецов. Если не силой, то посулами. Но силы у него не было. А посулам никто уже не верил. Даже коровник, который разваливался на глазах, нечем было подлатать: деньги были, а фонды на тес — увы. Что оставалось делать? Либо сдаваться и возвращаться, то есть, возможно, выложить партбилет. Либо чем-то поразить. Лукичев выбрал второе. И вот тут-то его взор пал на Веню.

— Заработать хочешь? — спросил напрямик Лукичев.

— Обижаешь, начальник! — откликнулся Веня.

— Тогда слушай. Видишь эту развалюху? — Он показал на слегка покосившуюся церковь, она стояла с краю погоста. — Собери орлов. Бригаду. Где хочешь ищи. Эту богадельню — подчистую. А на ее месте и из тех же бревен соберешь мне коровник. Денег не пожалею. Понял?

Веня понял. За три года сельской жизни он так и не приохотился к ритмичной работе. Но если светил навар — был готов и помантулить. Сейчас Вене светило. Но еще больше поманило его новое — даже в кишках запекло, точно после стакана водяры. Всегда Веня был дерьмом, всегда его шпыняли, а тут такое доверие да еще и чин подфартил — считай, в "бугры", то бишь в бригадиры, вышел.

Не ахти каким великим психологом был Лукичев, но Веню он вычислил с ходу. В точку попал. И Веня, что называется, в лепешку разбился.

Что там кары небесные, какие сулили деревенские старухи! Что там возмущенные письма в инстанции! Что там гневная статья районного газетчика! Веня свою задачу выполнил. Кладбищенская церквуха была раскатана в считанные дни. А потом через пару месяцев на этих руинах возник скотный двор. Да какой! Елка-то в церквухе была смолянистая — бревна просто звенели под топориками! Правда, вышла небольшая промашка. Навоз, скопившийся под стенами коровника, вскоре со склона потек на кладбище. Ближние могилы затопило зеленой жижей. Кресты на многих упали. А там и косточки забелели... Но ведь — "Борьба за большое молоко". И еще — "Это надо не мертвым — это надо живым!" — по-своему переиначивая известные слова, отвечал на укоры Лукичев. И в конце концов "Победителей не судят!" — заключал он, как бы винясь.

Лукичев знал, что говорить. Районное начальство слегка пожурило его, погрозив пальчиком за самоуправство, но, узнав о новом коровнике, втихую одобрило. Да и за что было ругать: церковь-то в их сводках не значилась. А коровник — ого-го! — вон как в отчетах засверкал.

Лукичев был доволен. В глазах районных властей он стал "ценным кадром". Потому расплатился с Веней и его "орлами" от всей души. Веня от щедрот этих впал в трехнедельный загул. А деревенские старухи скорбно поджали губы.

Так с тех пор и пошло. Лукичев намечал задачу — Веня добросовестно, насколько хватало его мозгов и сноровки, исполнял ее. Больше того. С годами он научился даже упреждать эти задания.

Вот хотя бы зимняя церковь... Прямых подтверждений, правда, не было, но ходили упорные слухи, что вторую — центральную церковь — ликвидировал тоже Веня.

Лукичев выстроил в центре села контору, причем с агромаднейшим для себя кабинетом. Из окна кабинета открывался великолепный обзор. Одно удручало директора — не видна была пристань. Ее заслонял храм, стоявший напротив. По этой причине Лукичев несколько раз не поспевал к теплоходу, чтобы поехать в райцентр. Потом, правда, он заставил капитанов ожидать его. Но это потом. А до этого...

Однажды в июле церковь занялась синим пламенем. Стояла сушь. Пожарный колодец, куда была запихана кишка ручной помпы, вскоре обсох. До реки гнать бочки не имело смысла — далеко. Хорошо, ветер был западный — сбил пламя в сторону от конторы. На ней только шифер слегка потрескался. А так пламя никуда не перекинулось, и церковь пала без особых хлопот.

Вид из окна директорских апартаментов изменился неузнаваемо — стало просматриваться все пространство реки. А Веня, энергично поработавший на пожаре, ударился в очередной загул.

К спаленному храму вела красивая настильная улица. Она начиналась от подножия холма и вздымалась вверх, образуемая чередой двухэтажных изб. Где-то на середине подъема взору странника открывалась маковка церкви. Чем выше он поднимался, тем полнее и обширнее являлся его взору Божий храм. Свеча в руке от пламени таяла. А свеча церкви зрела и воздымалась.

Веня решил трезво: раз церкви больше нет — ни к чему беречь и дорогу. И пустил по ней, ломая гусеницами настил, свой трактор. Зачем гонять технику в объезд, если в мастерские можно рвануть прямо через центр! Вон какая экономия горючки образуется! О том, куда уходила эта экономия, он помалкивал. Кто не знал — куда она уходит. Либо на холостом ходу сгорала — трактора часами дырдыкали, пока "заправлялись" их хозяева. Либо стекала из огромной железнодорожной цистерны в старицу. Там цельное озеро образовалось этой горючки.

С начала правления Лукичева прошло четверть века. Сам он окреп, заматерел. Осел здесь прочно. А коренных жителей на центральной усадьбе уже не осталось. Кто умер, закончив земной путь на том изгвазданном коровьим дерьмом кладбище. Кто разъехался. Только избы, образующие некогда парадную улицу, еще сохранились.

Избы стояли прочно, но уже походили на забытых родней стариков. А по задворкам этих изб выросла еще одна улица. Там в низкорослых бараках — каждый на четыре входа — поселилась "вербовка". Народец это был ненадежный, дерганый. И когда Лукичева начинали честить где-нибудь на районном активе, он непременно об этом напоминал: "А что я могу с такой кадрой?! Что ни работник — то алкаш! Коренные-то в города подались..." Но втайне был доволен заменой. Приезжую шваль да неробь легко было держать в узде, пригрозив кому понижением зарплаты, а кому и новым сроком. И хоть работали они хреново, спустя рукава — зато и поперек не лезли, как, бывало, коренные. Ну а кто рыпался, того ставил на место Веня — Веня и его "орлы" знали, как это делать.

...Итак, "бугор" Веня, вышедший из очередного запоя, был брошен для "искупления вины" на сенокос. Механизированное звено прибыло под деревню в полдень и расположилось станом возле реки. Первым делом был сколочен стол. Ну а поскольку появился стол, началось застолье. Тем более что у Вени со товарищи, как всегда, болела голова.

Пьянь шла до полуночи, пока не выжрана была вся брага. Пляскин слышал, что кто-то, видать, в поисках "добавки", подходил к избе и даже стучался, позванивая язычком заложки. Но он не откликнулся. Пляскин был занят. В это время он читал книгу, причем не какую-то, а по агротехнике.

К ночи бивак заготовителей угомонился. Пляскин же так и не заснул. У него было много работы.

Так уж повелось, что первым делом заготовители всегда обкашивали деревню. Трава на этой утрамбованной навозом и куриным пометом земле росла по плечи. Это, во-первых, давало весомый почин, что всегда одобрительно отмечало проезжающее начальство, завидя воздетые на угоре бабки да зароды. Во-вторых, освобождало стан косарей от комарья — здесь, в этих медовых травах, оно плодилось просто бешено. А самое главное — это давало повод. С почина, по Вениному заведению, полагалось выпить. Об этом Венины "орлы" заговорили, едва продрав глаза. С этой заветной мыслью двинулись они на угор.

А вышли — и мать честная - глазам не поверили.

Посередке деревни, охватывая добрую ее половину, стоят свежевкопанные столбы. На них проволока натянута. И еще фанера белеет. А что на той фанере написано — и совсем дико: "Хозяйство С. Д. Пляскина. Охраняется!"

— Ну мля! — сказал Веня и не смог больше ничего вымолвить — у него отвисла челюсть. Одолев заграждение, он попытался выяснить, в чем тут дело, но Пляскин его осадил:

— Дурно пахнешь. Протрезвишься — приходи. А пока — прошу...

И при этом показал куда-то в пространство, куда Вене, очевидно, следовало удалиться.

Веня, озадаченный таким оборотом, молчал до самой конторы. Его несчастный вид удивил даже директора. Тот видел Веню злым, видел благодушно-заблеванным, видел жалким, поскольку сам неоднократно полировал Венину морду. Но таким...

Искать катер директор не стал — было некогда. Машиной по берегу, который вздыбил Веня с "орлами", теперь было не пробиться, оставалась баржа. И директор, рубанув рукой — мол, за мной, зашагал на совхозную пристань.

Деревня из-за поворота открылась разом. Но прежде черных изб бросились в глаза сверкающие теплицы. Лукичев давно узнал про них, а потом и увидел. И все ждал и ждал, что этот самостийный овощевод придет к нему и как-то доложится. И вот дождался!

На сто верст и вниз по реке Лукичев был безраздельным хозяином. Все здесь подчинялось его власти. Хотел казнил, хотел миловал. Но эта чужая и какая-то прямая воля (не привычная — исподтишка, а именно прямая) заставила его охолонуть.

— День добрый! — решительно подходя к бревнам, где орудовал топором Пляскин, громко сказал директор. — Наше вам! Кто будете?

— Обыкновенно входящий представляется, — твердо глядя ему в глаза, ответил Пляскин и встал во весь рост. На нем были серая спецовка и старые, еще отцовские брюки.

Директор поперхнулся, густо побагровел, но все-таки сдержался.

— Лукичев. Директор совхоза. Павел Петрович.

— Пляскин Степан Данилович.

— Так вы Степана Петровича внук! — почти искренне изумился директор. — А я-то думал! — И тут же без перехода похлопал себя по плечу: — Слышал, служили...

— Вышел в отставку.

— И в каком чине, ежели не секрет?

— Майор запаса.

— Ага, — как бы взвешивая, сказал директор. — Говорят, и в Афганистане бывали...

— Бывал.

— Ну, а к нам? — Лукичев подошел наконец к главному. — Погостить приехали?

Пляскин вогнал в бревно топор:

— Жить.

— То есть?..

— А вот то и есть. Жить буду. Вот здесь, — обвел он рукой, глаза же простер едва не до самого горизонта. Больше всего Лукичева зацепило это — глаза. Они уходили куда-то далеко-далеко, явно дальше его, директорского, обзора. И он не выдержал.

— Но это моя земля, — сорвалось у него. — Это наша земля, — поправился он, — совхозная.

Но Пляскин его не слушал.

— Бесхозная, а не совхозная, — оборвал он Лукичева. — Ты сколько здесь в директорах ходишь? Двадцать с лихуем. Еще бабка моя покойная да дед на тебя пахали. А толку! Три деревни... четыре — это только в окрестностях — где они? Я, что ли, их разорил? А поля? А пожни? А навины, что мой дед харкал кровью да расчищал... Я, что ли, их запустил? Ишь, как березняку насеяли. Баста, Лукичев, похозяйничал. Здесь, — он снова окинул все взором, — я теперь буду! Пляскин!

Директор ошалел. Цветом лица он стал похож на Веню. Но выражением!

— Ты мне! Ты мне! — мыкал он, не в силах выдавить из себя даже привычного мата. Потом повернулся, наткнулся на Веню и замотал головой:

— За-во-ди!

Его трясло, точно он сам держался за заводную ручку.

— За-во-ди! — снова застонал он.

Веня щелкнул нижней челюстью, это означало, видимо, "есть!" — и затрусил под угор, где стояла техника. Директор же бросился к барже. Он сделал все, что мог. Все! Теперь будет разговаривать Веня. После того, что произошло, после такого — Веня церемониться не станет. Это Лукичев знал по опыту. Так развернется, что потом скорей всего придется расхлебывать. Но сейчас, когда он был в ярости, это Лукичева не тревожило.

Едва баржа затарахтела и директор — единственный грузопассажир — отправился вверх по течению обратно, трактора пошли на штурм. Первым, заходя с фланга, подкатил к "пограничному" столбу Веня. Задача ему была ясна, и он твердо шел на своем железном коне к намеченной цели. Но тут случилось неожиданное... Ноги Вени еще вовсю давили на педали, а руки, держащие рычаги, уже не слушались, поскольку были ближе к голове. Они почему-то потянулись вверх. Веня тер глаза и ничего не мог понять.

У столба стоял Пляскин — майор запаса. На нем была пятнистая камуфляжная форма. А в руках он сжимал короткоствольный АКМ. Веня помешкал, решил, что ему мерещится, что головушку его буйную напекло — вон как солнце-то бьет в его соколиные очи. Он решительно даванул на педаль — трактор дернулся. Но тут возле колес, метрах в трех, взметнулись фонтанчики земли, и уже после этого Веня услышал короткую автоматную очередь. По инерции Веня еще раз даванул на педаль и тут же врубил заднюю скорость. Напарник, завидев, что "бугор" катит с бугра, тоже мотанул вниз.

Вскоре двигатели обоих тракторов заглохли, и деревня погрузилась в тишину.

Что огородил Пляскин той проволокой? Какую землю застолбил? Что в это новое хозяйство вошло? Да немногое.

Усадьба покойной тетки. Той, что всю жизнь ходила за телятами, ослепла от смрада скотного двора и за год до кончины была облагодетельствована 45-рублевой пенсией. Живи да радуйся, старуха!

Еще — избенка материной крёстной. Той, что умерла в одночасье и не успела ничего отписать единственному своему сыну. Он приезжает, а войти в домишко, где родился, не имеет права — "недвижимость принадлежит сельсовету".

Еще Пляскин огородил пустырек, где прежде стояла изба его отца. В той избенке после долгих скитаний и мытарств — после раскулачивания, после тяжкого этапа с юга на север, после лагерных бараков — поселилась их горемычная семья. Здесь его отец возмужал. Отсюда его забрали на войну.

А еще в зону внимания Пляскина вошла часовенка. Та самая, в которой отпевали его деда и бабу, многих родных... Недавно с часовенки сорвали кровлю. Совхозу, видите ли, понадобились бревна. Пекарню, дескать, надумали строить. Точно мало плавника несет по реке. Да в горле бы вам тот хлеб застрял!

Вот это огородил Пляскин столбами да проволокой: часовню; склон, где всегда были огороды; три, не считая своей, родовой, усадебки; да еще проулки между избами. Большего ему пока не требовалось.

Тишину, нависшую над деревней, нарушила Василиса. Тайная ее мука — тоска по нарушенному одиночеству — наконец прорвалась. Не доходя до крыльца, но не столько остерегаясь проволоки, а для дистанции, чтобы говорить громко, Василиса принялась причитать и взвизгивать.

— Так это пошто деревню-то перегородили? А? Ты, Степка, пошто перегородил-то все?

— Да Бог с тобой, Матвеевна, — ответил с крыльца Пляскин. — Не от тебя же...

— Как это не от меня?! Как это не от меня?! — заверещала старуха. — Вон смороды куст... Я тут сбирала... А теперича — за твоей огородой...

— Так и бери. Я тебе не мешаю.

— Аха "бери". А огорожа-то?..

— Да она ведь не для тебя...

— Огорожа — она для всех огорожа.

— Ну давай мандат выпишу, — неосторожно пошутил Пляскин.

— Мандату, — еще пуще взвилась бабка, потрясая палкой. — Ишь, мазурик, до чего дошел... Говорила я Катюне — доглядывай, нехристь растет. Не слушала. А, выходит, по-моему вышло.

— Да что ты, старая! Белены объелась? Покойницу-то трясешь! — Не выдержал Пляскин. — Бери свою смородину. Мне она даром не нужна. В лесу наберу. Чего ты?

— Ишь доброхот нашелся... Сперва накапостил, а теперь "бери". Не-а, миляга, я этого так не оставлю. Я в сельсовет пойду...

Июль

Через пару дней на деревне появился милиционер. Пляскин, сидевший возле окна, заметил его издалека. Еще не видя погон, определил, что старший лейтенант. Осанкой тянет на полковника, а на деле старлей. Но встречать не вышел.

Ознакомившись с кордоном и приметной надписью на столбе, милиционер прошествовал в сторону теплиц и там уже, на угорце, остановился. Пляскин вышел на крыльцо и согласно военной терминологии оказался у него в тылу.

— Маешься, старлей, — тихо сказал Пляскин и тут же зычно, как, бывало, на плацу, скомандовал:

— Крю-гом! Ша-а-гом арш!

Милиционер дернулся. Неумело повернулся и едва не дернул строевым - сильна ты, армейская муштра! Разом сконфузился, еще больше озлился и деланно неспешно направился к Пляскину.

— Вы, гражданин, чего это... — От замешательства милиционер не мог вспомнить слова "позволяете".

— Ты не здешний, старшой? — мягко осведомился Пляскин и тем снова сбил милиционера с привычного хода.

— Пошто не здешний, — как подросток учителю угрюмо ответил милиционер. — Живу на стройке. А здесь... Вот она — моя изба. — И он показал на дом, стоящий в соседнем ряду.

Пляскин пригляделся.

— Ивашка? Топилин? Ты что ли?

— Я, — хлопая белесыми ресницами, ответил старлей. Он, кажется, совсем был сбит с толку.

— Пляскин я. Степан. Не узнал?

Слабая улыбка, точно посторонняя складка на казенном мундире, проступила на лице у милиционера.

— Сколько же мы не виделись! — Пляскин шагнул и протянул руку. — Да без малого лет тридцать! Если не все тридцать!

Милиционер жалобно улыбался. Он так и не решил для себя, можно ли, находясь при исполнении, пустить наружу личные чувства. А Пляскин не унимался:

— Помнишь, тебя все передразнивали... Трактор тогда появился... "Ссепа! Ссепа! Срактор приехал!" — кричал ты. Помнишь? Ты "т" не выговаривал. А теперь, гляжу, все в норме. Теперь у тебя аж два "Т"... Или пустая кобура? Ты, надеюсь, не арестовывать меня пришел?

— Ты это... — милиционер наконец обрел привычный образ речи. — Тут жалуются на вас, гражданин Пляскин. Стрельбу затеяли...

— Ну ты, Ванюша, даешь! На вы да "гражданин"... Фу, как стыдно! Да рассупонься ты! Что ты, братец! А об этом, давай, не будем. Доложишь, что беседа проведена... Что осознал... Что... Да мало ли чего этим, — Пляскин кивнул вниз, — померещилось. Допились до чертиков... Вот и мерещится... Слушай их больше...

— Но проволока-то...

— Проволока есть. Это факт. Но это, Ваня, по закону. Это моя "двухсотмильная зона". Ты ведь человек государственный. — Милиционер приосанился. — Сейчас наш брат, армейский офицер, демобилизуется. И каждому — заметь: каждому — положены отруба. То есть усадьбы. Документ на это есть. Ты не сомневайся. Просто еще до вашего начальства не дошел. А документ есть.

— Да? — недоверчиво, но в то же время и склоняясь, протянул старлей. — Ну ежели так... — Он малость оживился. — Это ты с директором тогда утрясай. Мое дело закон блюсти, порядок наводить.

— Ну, конечно, Ванюша. Я вижу, ты службу знаешь. Правильно ее понимаешь. Соответственно званью.

— Ну, а как ты? — еще больше оживился старлей.

— Слышал, тоже служил... И где?

— Да в разных местах, — махнул рукой Пляскин.

— И близко, и далеко. По всей земле. Теперь вот здесь буду... — И сам себя оборвал. — Ну, ладно. Чего мы стоим?! Давай в избу! Сейчас чего-нибудь сообразим! — И при этом выразительно щелкнул по горлу.

— Ты это... Не.., — запротестовал милиционер. — Мне нельзя.

— Да брось ты, Ванюха, — сказал Пляскин и обнял его за плечи. — Столько лет не виделись...

Не успел Топилин слова сказать, как очутился в передней да вдобавок прямо за большим овальным столом. Пляскин тотчас убежал на кухню. Гость огляделся. Он забыл уже, так ли все здесь было прежде — в пору их со Степкой детства, но, наверное, так. В деревне редко меняют обстановку. Как поставят, так и стоит весь век. Справа от овального стола, покрытого льняной скатертью, стоял старинной выделки шкаф, рядом с ним буфет. Слева в простенке темнел комод. А выше его в углу блестел золотым окладом Никола-Угодник.

— Не сперли, — кивнул старлей на икону, когда Пляскин появился с тарелками. — А то тут все избы, говорят, переворошили. Сколько протоколов исписано. А где там найдешь... Они, мазурики, зимой промышляют. А у нас и транспорта нет. Ищи ветра в поле.

— Давно служишь-то? — уже опять из кухни крикнул Пляскин.

Топилин не ответил. Озирая комнату, он увидел в дальнем углу на спинке стула офицерский мундир. Не зря, выходит, говорили. На мундире три ряда колодочек. Две Красные Звезды, орден Красного Знамени. Какие-то медали — не смог по цвету ленточек разобрать.

— Давно служишь-то? — переспросил Пляскин, внося очередную порцию тарелок.

— Да пятнадцать годков, — сглотнув набежавшую внезапно слюну, ответил Топилин, и при этом вытер влажную ладонь о грудь. — Пятнадцать... А здесь, на стройке, вторую неделю. На усиление бросили... Из райцентра... А ты?.. Ты что, совсем вышел?

— Подчистую, — хохотнул Пляскин и уселся напротив.

На столе двумя свежими пятнами сияли помидоры и огурцы. Сбоку — рыбник, с другого — кружочки копченой колбасы. Пляскин достал откуда-то с комода флягу и плеснул в стаканы.

— Ежели что — разводи, — показал он на графин с водой. Топилин помешкал. Но не потому, что не знал, разводить или нет — вообще приниматься ли. А потом решился. Середина недели. До аванса в поселке еще далеко. Бойни, стало быть, не предвидится. Так что в случае чего — и заночевать можно. И с этой мыслью он взялся за стакан.

- Ну, за встречу, Ванюша!

— Со свиданьицем, Степа!

Спирт обсушил нёбо, ожег гортань и обтек жаром по нутру.

— Валяй огурчиком, Ваня. Или помидорчиком... Ишь, цвета-то — как в Афгане, красное да зеленое. Но там так. — Он сшиб кулаки. — А тут в один рот... Впрочем, и там в рот... В рот пароход...

Топилин ничего не понял, но чтобы поддержать разговор, кивнул на тарелку:

— Неужто сам вырастил?

— А то нет! — откликнулся Пляскин. — Видел у меня напереду теплицы?

— Как же! Как паруса, смотрю... Весь перед уставил. Там, поди... — начал было одно, но закончил другим, — ...греет?

— Еще бы! Ведь угор. Южный склон. И от ветра прикрывает, и солнышко все мое. Да и влага держится. Знаешь, сколько я собрал?

— Откуда?!

— Неужели в поселке не слышал?

— Говорю же, две недели...

— А помидоры ел?

— Ел. По правде, еще удивился: здесь — и так рано.

— А вид не удивил? Ведь один к одному.

— Да-а...

— Так они же отсюда. Из моих теплиц... Я с вашим орсом договор заключил и всю первую партию им продал.

— Вон оно как, — искренне удивился Топилин. — Дак это же сколько?.. — Милиционеру очень хотелось узнать о выручке, но он опять отвернул в сторону:- — ...сколько же собрал?

— Да, считай, полтонны.

— Ого, — вытянул шею милиционер и, уже не чинясь, выпалил: — Так это сколько же огреб?

— Сколько есть, Ванюша, — усмехнулся Пляскин, — все мои. А если любопытно, загляни в орс. Там задокументировано.

Топилин сконфузился.

— Да не... Я не к тому. Чего заходить... Я так...

— Да и то! — одобрил Пляскин. — Ты лучше угощайся. Небось купил-то — не распробовал. Цена-то — ого!

— Да, — опять забываясь и не улавливая подвоха, откликнулся старлей. — Цена кусается.

— Ну а ты как думал? — мягко срезал Пляскин. — Я цену дал, да орс ваш свое добавил. Вот и набежало.

Топилин перестал жевать.

— Думаешь, Пляскин — рвач, хищник. Зря, Ваня. А знаешь ты, во сколько мне обошлась рассада? Ее же с юга мне доставили. Из самого Ташкента... Я там в госпитале лежал... Тепленькую, крепенькую... А это — самолеты, машины, утепление...

Пляскин снова взялся за фляжку.

— Э, Ваня, давай-ка лучше выпьем. — Не глядя, на звук он плеснул в стаканы. — Давай за то, что земля наша еще что-то родит. Ну и за то, что нас родила. Вот эта самая земля...

Пляскин топнул каблуком, стакан мягко затенькал. Они выпили. Потом закусили.

— Да, Ваня, вот наша с тобой родина. Эти места. Мы живы-здоровы. Еще в полном соку. А видел бы ты, сколько пареньков — куда нас моложе, так домой и не вернулись... В цинке привезли... А видел бы ты, Ваня, как мамки над этими гробами...

Пляскин снова опрокинул флягу. Плеснул неровно, с разливом и тут же выпил.

— Извини, Ваня. Не могу. Болит. Вот здесь болит. — Он ударил себя в грудь. — Я вернулся. Но с чем?

— Ну как! Вон — полная грудь. — Топилин кивнул на стул, где висел мундир.

— Это? — покосился Пляскин. — Это так. Вместо тарана. Стенобитная машина времен Мамая... То бревна, то кирпич, то навоз — где взять? Надеваю регалии и — вперед на ваши сельсоветы. С этим дают быстрее... К мундиру да к блеску у нас ого-го какое почтение. А под мундиром?! Да что тебе говорить — сам, небось, знаешь?!

Пляскин умолк, понурился. Потом поднял глаза.

— Нет, Ваня, слишком большая цена. Вот здесь, — он шибанул себя в грудь, — такие дыры — никакой медалькой не закроешь.

Он опять помолчал. Потом пожевал перо лука, отбросил.

— Понимаешь, Ваня! Жена ушла. Горько. Но верно сделала. Нельзя уже со мной. Потом, разве... Не скоро... Детишек только жалко. Петьку и Марусю. Но нельзя им со мной. Понимаешь? Выгорел весь. Все нутро. Зачем я им такой. Не человек, а головешка... Ты пей, Ваня! Выпей давай! Давай со мной.

Пляскин плеснул. У Топилина было еще недопито. Выпили не чокаясь. Пожевали, чего было. Помолчали.

— Ты хочешь, Ваня, спросить — зачем я сюда приехал? — после паузы сказал Пляскин. — Отвечу. Больше некуда... Это последнее место на земле. Понимаешь? Здесь я еще могу. Во всяком случае попробую.

Глаза у Пляскина блестели. Он глядел ласково и доверчиво. И Топилину вдруг вспомнилось детство. Их со Степкой золотое и далекое детство... Солнышко. Они, посиневшие после купания, лежат на горячем крылечке часовни и, упираясь друг в друга острыми локотками, смотрят на божью коровку, которая тоже нежится на солнышке и, возможно, смотрит без боязни на них. Туда, на резное крыльцо часовни, они всегда бегали наперегонки. Каждому хотелось занять место возле стенки — там казалось теплее и уютнее. Степка почти всегда обгонял его...

Топилин покосился на майорский мундир, на колодочки и перевел глаза на Пляскина.

— Мне сейчас одно надо, Ваня, — сказал тот тихо. — Васятку привезти сюда. Васятка — мой братанчик... Прикрыл меня. Иначе бы мы с тобой сейчас не калякали... Всё схватил, что мне светило, — пять пуль, Ваня... Вот какой у меня братанчик! А сам!.. — Пляскин скрипнул зубами. — Парню двадцать, а ног... — Он закрыл лицо руками и плечи его затряслись.

— Ну, майор, что ты... — Топилин потянулся через стол. — Ну, ну!

Пляскин поднял глаза. Они были сухи. Видно, и впрямь все выжгло...

— Привезу Васятку, — тихо улыбнувшись, продолжал Пляскин, — а там... Ему протезы сейчас подгоняют, Васятке. И будет он у меня... первый парень. Невесту найду. За такого парня любая пойдет, ты не думай. А там, глядишь, еще ребяток соберу. Всех сынков-фронтовиков. Пусть отдыхают. Пусть душу вымачивают. Вся просолела...

Пляскин взял в руки помидор.

— Ты давеча спрашивал, Ваня, о выручке... Хорошая выручка. Кривить не буду. Но мне надо больше. Ребяткам моим... Понимаешь? Я чего руки в проруби зимой полоскал? Деньгу добывал. Рыбешку нершами да мережами черпал и — в сельпо, по договорной цене... А силки в лесу. А картошки насадил — на роту хватит...

Он улыбнулся. Хмель его не брал. Или казалось, что не брал.

— Ничего, Ваня. Все будет хорошо. Ребятки приедут... У меня еще сила есть... Все еще будет... Еще деревню нашу поднимем... Вот увидишь...

Два дня Пляскин обкашивал свое хозяйство. Работа спорилась. Коса у него была дедовская. На ней было клеймо "1920". В том году родился его отец. Отец махал этой косой до той войны. А он, сын, уже после этой...

Сенокосный упряг Пляскин начинал на повети, как, бывало, дед. Он отворял одну створку ворот и садился за станочек, на котором отбивают косы. Станочек этот был изготовлен дедом. Он напоминал детскую деревянную лошадку, тем более что при работе на него требовалось садиться верхом. Только вместо лошадиной головы там была вбита стальная пирамидка. Вот на ней-то и отбивали косы.

Пляскин постукивал не сильно, но с оттягом, как делал это дед. Никогда прежде он не занимался этим, но вот взялся — и, кажется, получилось. Словно это умение было в нем заложено. Впрочем, почему "словно"? Ведь он жил среди этого. Целых шесть первых лет. Да потом — наездами. И это жило в его крови. И умение, и знание предметов деревенского быта, и их назначение. Там, далеко, в другой жизни, он и думать не думал о них. А вот вошел в избу, окунулся в этот воздух и стал без запинки называть все подряд: вот это мутовка — этой рогаткой взбивают масло; это опечек — здесь в детстве бабушка сушила его валенки; а это звоз — по этому широкому настилу лошадью завозили на поветь возы с сеном...

На звозе послышались тихие шаги. В проеме ворот возникла чья-то фигура.

— Привет, — послышался молодой, но слегка задышливый голос.

— Здорово, — ответил Пляскин, узнав пришельца. Этот мужик уже заглядывал к нему. Пляскин тогда сидел на крыльце, и он подошел закурить. Курить Пляскин уже бросил, но сигареты у него были. Угостил. Так за перекуром и познакомились. Мужик представился Петрухой. Сказал, что работает в леспромхозе, в ремонтных мастерских. А об остальном Пляскин догадался сам. Мужик был приезжим. Лет ему было около тридцати, но выглядел старше. По манерам, по речи нетрудно было догадаться, что сидел. Но, видимо, немного — скорей всего "по хулиганке" или за воровство. Однако уточнять Пляскин не стал: захочет — сам выложит.

Возле входа на поветь стояла прислоненная к стене почти готовая плоскодонка. Выглядела она странно для этих мест, где привыкли к остроконечным лодкам. Корма и нос ее были скошены, точно обрублены, и потому лодка казалась особенно неказистой. Но Пляскину было не до красоты — на первое время ему просто требовалась какая-нибудь "посудина", чтобы переправляться за реку. Там, за рекой, росли малина да смородина, а еще такое, с детства помнилось, рыбное озеро было.

Пришелец пошлепал по корпусу плоскодонки и усмехнулся:

— Только крышки не хватает, а так не слабо — хоть сейчас играй в ящик.

Пляскин не ответил.

— А ты, смотрю, все стучишь, — снова усмехнулся Петруха. — Говорят, золотую жилу надыбал?

— А тебе-то что? — не отрываясь от работы, ответил Пляскин.

— Значит, не зря говорят, — топчась возле Пляскина, заключил тот. — Мне-то? Да так. Малость любопытно.

— Что тебе любопытно? — переспросил Пляскин.

— Да все! — садясь на чурбан, ответил гость. — Вкалываешь на ниве государственной, пашешь, а тут голубь залетный появляется и у тебя пшено из-под носа — ам!

— Ты, что ли, вкалываешь? — по-прежнему не прекращая работы, бросил Пляскин. — Оно и видно. Дыхалку-то чем сбил? Молотом, что ли, махал?! Чифиром!

— Уел, начальник, — кривя рот, сказал гость. — Доволен. — И цвиркнул слюной. — А то, что зимой в тайге без чифира — кранты, не знаешь?! Когда минус сорок!.. Когда нужно перекидать мотор, чтобы трелевщик пошел!.. Когда пальчики, вот эти пальчики, — он потряс руками, — от металла не отодрать, с кожей приходится!..

— Ну ладно, — примирительно сказал Пляскин. Он навидался таких ребят. Там, в Афгане, они тоже были. И чифирили и кололись... Что делать, если воли недостает?! И отложив инструмент, Пляскин поднялся:

— Зачем пожаловал?

Гость, все еще разгоряченный, пожал плечами:

— Да так... Отгулы у меня... Поудить решил у вас на озере. Да не клюет. Даже на зорьке.

— Ну тогда у меня есть дело, — сказал Пляскин и полез в нагрудный карман. — Вот два червонца. Пятерка твоя. Притащи хлеба, крупы, консервов. Ну, короче, все, что есть. Есть сейчас на этой вашей стройке что-нибудь съестное?

— Да хреново... Не в городах ведь...

— Ну что есть, то и будем есть. Притащишь — угощу.

— Лады, — повеселел Петруха. — Только не раньше четырех. Продмаг-то с двух... Да пока обернусь...

— Ну, давай. Мне косить пора... Да, и вот еще что! Не поможешь с домкратом? Мне венцы надо поднять. Есть там у вас?

— Отчего нет? Будет сделано, товарищ генерал, — дурашливо приложив руку к виску, отрапортовал Петруха.

— Ну-ну, — усмехнулся Пляскин. — Еще покрути... Петруха коротко даванул желваками, остро сплюнул, но Пляскин этого не заметил.

С сенокосом повезло — погода выдалась на славу, ни одной дождинки не выпало. Пляскин убрал свое хозяйство меньше чем за неделю — и скосил, и высушил, и сметал. И такие бабки появились по всему периметру ограды — любо-дорого. Словно башни дозорные выросли!

В субботу ближе к обеду к деревне подрулил "газик". Он остановился под берегом, где-то возле Вениного стана.

— Гляди, Данилыч, — показал Петруха, у него снова был отгул. — Не иначе по твою душу пожаловали. — И ушел с крыльца за избу. Пляскин же, который насаживал сломанные накануне вилы, так и остался на крыльце.

Приезжие появились разом. Видать, поднырнули под проволоку за баней. Пляскин одобрил этот маневр — зачем кланяться на виду!

Впереди в сером костюме, при галстуке шагал незнакомец. Рядом, по правую руку, переваливаясь поспешал директор совхоза Лукичев. В отдалении как-то боком трусил Веня. А еще дальше — молодой парень в коричневой кожанке.

— Здравствуйте, — подходя к крыльцу, сказал незнакомец, голос был баритонально-вежливый. — Я секретарь райкома Погудин, зовут Сергей Михайлович. — И протянул руку. Пляскин поднялся, пожал ее и представился.

— Я смотрю, круто вы развернулись, — оглядывая окрестности, кивнул секретарь. — Вон сколько бабок поставили. Не утратились крестьянские навыки?

— Выходит, нет, — ответил Пляскин.

— Да-а! — то ли одобряя, то ли размышляя, сказал секретарь. — Совхозу сдавать будете?

— Зачем? — откликнулся Пляскин. — Самому понадобятся.

— Не понял, — склонил голову секретарь, словно ослышался. — Коровы-то у вас, слышал, нет.

— Нет — так будет.

— Но ведь земля-то эта, как бы это выразиться, вам не принадлежит.

— Это почему?

— Ну это же очевидно. Она же совхозная, государственная.

— А я что — не государство?

— Но право-то закреплено за совхозом. А вы?

— Что я?

— Вы по какому праву?

— По крестьянскому.

— Но у вас же нет документа.

— А зачем он мне?

— То есть как зачем? — секретарь от удивления воздел руки.

— Да что вы как, Сергей Михайлович! — не вытерпел стоявший в стороне Лукичев. — Он же ваньку валяет. Не видите разве?

— Тш, Пал Петрович, — остерег его секретарь. — Не горячись. Главное — спокойствие. Объясняться надо спокойно. Тогда, глядишь, и договоримся. Может, товарищ, — он снова повернулся к Пляскину, — эту землю в аренду возьмет. Почин, так сказать, сделает.

— В аренду-у? — вытянулся директор и рубанул рукой. — Ну уж нет! С такими-то замашками да в аренду!? Неча тут кулачество разводить... Ликвидировали. И неча...

Пляскин сощурился. Когда-то отца мурыжили. Теперь, выходит, за сына взялись!

— Погодите, погодите, — снова встряхнул руками секретарь. — Погорячились — и хватит. Покажи-ка лучше товарищу форму договора. Есть у тебя она?!

— Да не хлопочите, — медленно и твердо остановил его Пляскин. — Бумаги до ветру сходить у меня хватает. Не хлопочите...

Секретарь оцепенел.

— Но... Но... Тогда у вас нет никаких прав, — наконец выдохнул он.

— Вот мое право, — Пляскин с силой вонзил вилы в землю. — Мои предки — родова матери — пришли сюда, вот на эти берега, четыре века назад. А вы, зас....., здесь без году неделя... Это вы у меня должны спрашивать разрешение. Вы, а не я — можно ли вам ходить по этой земле. Понял ты?!


Райкомовский "газик" катил в обратную сторону.

Шофер косил глаза на секретаря. Наконец, не выдержал:

— Ну, Сергей Михайлович, у вас и выдержка! Ну и нервы!

Секретарь не ответил. Он смотрел в одну точку. Этой точкой была капля крови из расплющенного о лобовое стекло комара.

— Это же надо — так разговаривать! — распалялся шофер. — И с кем! Ну ладно бы не знал, а то ведь зная... Ух! — потряс он кулаками, на секунду оторвав руки от баранки и тут же снова покосился на секретаря. — Не, Сергей Михайлович, уж больно вы добрый. Себя прямо не бережете. Он вас так! А вы?!

Секретарь кисло усмехнулся, снова промолчал. Тогда шофер зашел с другого боку:

— У нас, помню, в "учебке" тоже ухари были. Придет такой, нос воротит. Я, мол, особенный. Не такой, как все. А потом как "темную" ему устроим, бока-то пообомнем — шелковый становится...

"Газик" опять проехал мимо череды деревень. Дома темнели пустыми глазницами или были заколочены. На окраине последней секретарь обронил:

— Ты насчет избы просил?!

— Угу, — откликнулся шофер.

— Напиши заявку. Похлопочу...

Август

У Петрухи была мягкая, стелющаяся походка. При другом раскладе с таким не худо ходить в разведку.

Что-что, а Пляскин знал в этом толк. Кеды, маскировку, бронежилет — и в "зеленку". Прошмыгнет — никакой "дух" не заметит. На что он, Пляскин, — профессионал (возню ласточек в гнезде на Топилинском доме слышит), а и то чуть не "зеванул".

Вечерами по армейской привычке Пляскин чистил автомат. Вот в тот момент и возник Петруха возле полуоткрытого подсвеченного закатным солнцем окна. Возник рискованно и опасно. У майора, когда в руках оружие, срабатывала неведомая пружина. Она и в этот раз его подбросила, как патрон в патронник. Но в последний миг он пережал ее. "Отлично", — сказал он сам себе, зафиксировав реакцию. Так делалось всегда, когда возникала нештатная ситуация. А потом взялся за шомпол. Пляскин и виду не подал, что заметил крадущегося вдоль стены Петруху, что увидел его отражение в окне.

Задник избы запестрел свежим тесом. Уже шесть венцов заменил Пляскин. Работа с домкратом шла неплохо. Да особенно если Петруха подсоблял.

Изба заметно преобразилась. Задник пошел в рост — крыша выпрямилась, точно поясница старухи после визита к костоправу. Изба как бы вся подобралась, напружинилась после долгой сомлелости.

Чтобы сподручнее было работать, Пляскин установил леса, точнее будет сказать — козлы. Нижние венцы ставил прямо с земли, средние — с них, с козел. А когда достиг перекрытия — тех связей, которые делили дом на два этажа — очередное бревно стал менять уже изнутри, с пола повети. Тут было прохладно, просторно, а главное — устойчиво, не то что на козлах. Они хоть и прочно стояли, а все же зыбкими казались. Правда, инструмент — топор, конопатку, долото и прочее — Пляскин по привычке нередко оставлял снаружи. Иногда приходилось бегать за всем этим, опускаясь по звозу. Но это случалось лишь тогда, когда свежее бревно уже занимало свою нишу. А так инструмент он брал через проем, благо, амбразура была — сам, пожалуй бы, пролез. И подолбив или перепилив что-либо, нет-нет да — уже машинально — совал долото или ножовку на козлы.

Там же, снаружи, у Пляскина стоял и домкрат. Для упора он использовал дедово лекало — колоду, на которой тот когда-то гнул полозья дровней. Колода была тяжеленная. Каждый раз, когда приходилось наращивать костер из бревен, ее требовалось поднимать. Хорошо, ручная лебедка была — ее тоже притащил Петруха.

Вот так Пляскин и работал. Целыми днями пилил, стучал, строгал, благо, сенокос закончился. А еще слушал радиолу, которую перенес из избы. Так и лились танго да блюзы вперемешку со стукотком да шуршанием стружек.

Колодец к августу обмелел. Воду теперь приходилось носить с реки. Пляскин опускался под угор обычно по переду, проходя мимо окон Василисы. Но после той перепалки стал ходить по задворкам. Там, правда, надо было идти мимо стана, где осели Веня и его "орлы". Однако Пляскин выбирал время, когда они уезжали на дальние пожни.

В тот день, по раскладу Пляскина, заготовители должны были обкашивать нижний луг, то есть находиться если не далеко, то на расстоянии. Но спустился под угор — сидят. Наскребли, видать, на очередное гулево и даже уже приняли, хотя оживления большого пока еще не наблюдалось.

Подходя ближе, Пляскин заметил среди примелькавшихся физиономий молодого парня. Видел он его раз, причем не подробно, а почти мельком, но, по профессиональной привычке никого и ничего не упускать из виду, запомнил. Это был шофер райкомовского "газика". "Так вот, значит, кто манны небесной сыпанул! И даже дефицитной тушенки не пожалел! Прямо Господь Бог!.. Эти керосинят. А он чаек попивает. Богу, значит, богово, а косарю — косарево", — усмехнулся Пляскин.

Пляскин прошел мимо стана, словно там никого не было. Над застольем повисла тишина. Пляскин чуял, как в спину и затылок вонзились несколько пар глаз. Эти глаза могли налиться дурной кровью, и он решил дать острастку.

Подойдя к урезу воды, Пляскин поставил ведра на песок, неспешно огляделся, поднял плоский камешек и, слегка выгнувшись, бросил его по поверхности воды. Это в детстве называлось "есть блины". Сколько там разошлось кругов, он не считал — много. Поднял другую плиточку, повторил. То же самое. А потом поднял голыш. Камень был круглый — как раз под ладонь. Пляскин подкинул его, чтобы видно было Вене и его "орлам", а потом сжал. Из какого камня можно "выжать воду"? Да не из какого. А этот хрустнул, потек меж пальцев и изошел мелкой дресвой прямо под ноги. Пляскин не видел, что творится у костра, какие при этом у "орлов" физиономии. Но представить это не составляло труда. Они же не знали, что тот булыжник был заранее отожжен в печи. А Пляскин, естественно, об этом помалкивал. Это был его сюрприз, его маленькая военная тайна.

Августовский день подходил к концу. Закатное солнце, проникавшее через проем очередного венца, лежало на полу повети тонким, словно сусальное золото, листом. Заделывать нишу Пляскин решил поутру. А пока, просовывая через нее руку, собирал лежавший на козлах инструмент. Все было тихо. Лишь слегка шуршала пластинка да робкий тенор жаловался на свою судьбу. И тут...

Пляскин не успел понять, что произошло. Боль была столь острой и внезапной, что он тотчас потерял сознание. И даже когда очнулся, тоже не сразу понял — все его существо устремилось к больному месту. А почему это больно — как бы не думалось, на это не хватало сил. И только потом, после, когда попривык к темноте, когда уловил, что солнце уже закатилось, и, значит, он давно уже так лежит, до него наконец дошло. Рука в запястье была зажата сорвавшимся с домкрата бревном, вернее, не бревном — всем верхом стены. И стало быть, он оказался в капкане. Мысль эта была какой-то сторонней, как бы невсамделишной, потому что поверить в нее до конца он не мог. Как мог сорваться домкрат, если нагружал он его с запасом?! Как мог сорваться домкрат, если перед установкой он, Пляскин, каждый раз проверял его на спусках и подъемах?! Как мог сорваться домкрат, если опору снизу и сверху он буквально ощупывал?! Нет, сам по себе сорваться домкрат не мог. Значит...

Сознание хлынуло жаром. Пляскин дернулся, потянул придавленную руку, застонал от приступа боли, ухватил другой рукой, чтобы утишить эту маету, потом попробовал свободной рукой приподнять, сдвинуть навалившуюся массу. Тщетно. Стена не поддавалась.

От ярости и бессилия Пляскин заскрипел зубами. Как он, боевой офицер, разведчик, мог так бездарно влипнуть.

Кровь бухала в виски. Надо было что-то делать. Он стал оглядываться, словно в потемках можно было что-то разглядеть. Потом начал шарить вокруг себя свободной рукой. Сначала — возле, потом — насколько хватал капкан и позволяла пронизывающая от растяга зажатой руки боль. Подушечки пальцев нащупали какой-то предмет. По фактуре понял, что это дерево, и тут же догадался — кончик топорища. Все правильно — топор должен был лежать под правой рукой. Пляскин выгнулся, насколько можно было выгнуть хребет. Царапая ногтями по изрубленному полу, срывая их в кровь, все тянулся и тянулся, мыча от боли и натуги, иступленно гладил кончиками пальцев полированную поверхность черенка, но все было напрасно — подтянуть топор он не мог.

Устав от бесконечных усилий, Пляскин выгнулся и в изнеможении ткнулся лбом в пол. Сердце шло вразнос. В горле хрипело. И еще — страшно ныло в животе. Он прижал правую руку под брюшину, чтобы хоть как-то утишить эту боль, и машинально тронул карман "хэбэ". "Нет ли чего там?" — мелькнула мысль. Живо охлопал карманы. В брючных было пусто. В нижних карманах куртки оказалась пара шурупов и обрывок лески. Хлопнул по левому нагрудному. Что-то твердое. "А ну как нож?" Судорожно ощупал. Нет. Это был патрон — тот самый "последний", который он оставил в качестве талисмана.

Сознание снова отступило. На сей раз надолго. Очнулся он уже под утро, когда сумрак малость рассеялся. Но не свет утренний вернул его из беспамятства, а звук.

Радиола, стоявшая в стороне, так и не умолкала. Однако удар бревен был все же силен и сбил нитку на пластинке. Она кружилась, скользя по замкнутому кольцу, и мягкий тенор печально выводил: "Мне бесконечно жаль...", "Мне бесконечно жаль...", "Мне бесконечно жаль..."

Глаза застило. Но не столько сумраком, сколько какой-то липкой дымкой, которая то отступала, то снова закрывала их пеленой. Пляскин тер их, но дымка не пропадала.

В потемках повети белел силуэт свежеструганной плоскодонки. Прислоненная к стене лодчонка выглядела порой четко. Но все чаще и чаще она зыбилась, колебалась и, казалось, качалась в такт бесконечной музыкальной фразе.

Сознание Пляскина плавилось. Оно растекалось, сливалось с музыкой. А музыка наполнялась светом. Она длилась, ширилась и прибывала, все увереннее заполняя пространство. И пространство ширилось, теряя пестроту и предметность и обретая ясность и глубину. И уже сверкая золотыми огнями, возник высокий сводчатый зал. И уже сладко заныло сердце в предчувствии чего-то долгожданного и столь долго скрываемого даже от самого себя. И уже дама в белом, качаясь в такт музыке, шла через весь белый зал, чтобы пригласить майора Пляскина на белое танго...

Август, 14 число

Дежурный ангел вновь облетал свои пределы и снова очутился над той же деревней. Он не помышлял здесь задерживаться, ибо деревня находилась в привычном покое, какой предстал ему два дня тому назад. Но случилось неожиданное. Не просто клич — какая-то мощная притягательная сила, словно внезапно разверзшаяся воздушная воронка, властно потянула его к земле. Не в силах перечить этому зову, дежурный ангел сорвался с орбиты, снизился до редких облаков и обернулся лесным голубем.

Над деревней стояла тишина. Уже давно осела пыль от "газика". И трава, кое-где подмятая трактором, вновь заершилась. И стежка росная, которая торилась на-прямки через новины, давно исчезла. А на той, что тянулась к леспромхозовскому поселку, померкли, спутались все следы. А уж следы одной и другой моторок, что разлетелись в разные стороны, и вовсе утекли в никуда...

Ни души не было в деревне. И только одинокая старуха степенно и праведно клала поклоны отраженной в реке церкви, крест которой исходил алостью на закатном солнце.

Дежурный ангел смешался было со стаей лесных голубей. Однако невидимый поток вырвал его из пернатой массы, бросил к заднику какой-то избы и опустил на что-то мягкое. Сначала показалось, что это ветка. Ивовая ветка, торчащая из стены. Но стоило опробовать коготком — возникло сомнение. Он пригляделся, склонив голубиную головку, и наконец понял, что это...

Ангел остался дежурить до конца. Задача ему предстояла привычная. Надо было застать момент, когда станет отлетать душа, дабы успеть подхватить ее. Душу не соберешь, если раздерет ее дождем да свирепым ветром. Она ведь хрупкая.





Примечания:

1989


Попов Михаил Константинович